Алексей Юрьевич Розанов (род. 1936) — советский и российский учёный,
профессор кафедры палеонтологии МГУ.
Академик РАН (2008). Директор
Палеонтологического института им. А.А. Борисяка РАН (1992—2011),
академик-секретарь Отделения биологических наук РАН (2008—2017),
президент Русского палеонтологического общества с 2013.
Ниже
размещен фрагмент беседы академика Алексея Розанова с Наталией
Лесковой, опубликованной в журнале "Наука и жизнь", 2018. №6. Полностью
материал можно прочесть в соответствующем выпуске журнала. — Получается, что жизнь на нашей планете возникла значительно раньше, чем считалось?
—
Да. Значительно. Был интервал между 4 и 4,5 млрд, то есть примерно в
450 млн лет, когда всё, по-видимому, и началось. Что происходило в это
время, неизвестно. Но в метеорите мы обнаруживаем окаменевшие эукариоты.
Это означает, что где-то разрушилось космическое тело планетного типа,
где была вода, кислородная атмосфера, а поскольку внутри этих бактерий
находят магнетиты, там было ещё и магнитное поле. И всё это за пределами
Земли. При этом возраст их не меньше, а, может быть, больше.
Следовательно, никакая жизнь не могла начаться на Земле. Она началась
где-то в другом месте.
— Но ведь по этой логике она и там не могла начаться. Туда она тоже была откуда-то занесена.
—
Там — мы не знаем. Сейчас есть комплекс интересных работ, которые
проходят в содружестве с Объединённым институтом ядерных исследований в
Дубне и с итальянскими учёными. Это работы с облучением на реакторе
формамида — одного из простейших органических соединений, которого очень
много в космосе. Мы закачиваем метеоритную пыль в формамид, подвергаем
эту смесь облучению, аналогичному космическому, и видим, как вещество
преобразуется в кучу простейших и более сложных органических соединений.
Этот комплекс соединений достаточен для того, чтобы потом из них
«слепить» жизнь.
— Как вы думаете: жизнь на Земле — это нечто уникальное или она будет аналогичной везде?
—
В каких-то пределах, я думаю, это будут совершенно аналогичные вещи. Я
не верю в возможность формирования жизни на основе кремния или серы. Не
понимаю, как это можно «сделать». Но в каждом конкретном случае, где всё
это будет приживаться, развитие может происходить по-своему. Хотя мой
юношеский опыт, когда я занимался археоциатами, показывает, что у
естественного отбора творческой роли не было.
— Выходит, эволюция — процесс не творческий?
—
Как раз очень творческий! Если в вас что-то заложено и обстановка
позволяет этому развиться, то, произойдёт развитие или нет, во многом
зависит от вас. Среда не формирует в вас то или иное качество — она
разрешает или нет ему проявиться. Остальное — уже вы, ваше решение и
ваша воля. Но, как ни прыгай, гениального учёного воспитать нельзя. Или
гениальность есть, или её нет.
—
Хотя ведь ясно, что 99 процентов успеха — это не талант, а тяжёлый,
изнурительный труд. Как заворачивание образцов до часа ночи.
—
Конечно, без труда ничего не бывает. Но труд — это тоже та среда,
которая позволяет чему-то проявиться. Есть ведь множество трудолюбивых
людей, у которых не получается ничего творческого. При этом они могут
быть прекрасными работниками. Знаете, я много поездил, бывал в разных
частях света. И в глухомани — как в нашей, российской, так и в
американской и в австралийской. И вот что удивительно: практически все
люди, с которыми меня сводила судьба, сообщали мне что-то такое, чего я
раньше не знал. Умение подмечать детали — это ведь тоже часть активного
эволюционного процесса в сознании.
— Алексей Юрьевич, но ведь метеориты не могут доставить живое вещество. Что же тогда?
—
Скорее всего, ледяные кометы. В метеорите всё давно умерло и окаменело.
Поверхность метеорита — это такая природная керамика, корочка
закаливания, которая предохраняет всё остальное от разогревания. А
внутри всё холодно. Поэтому на метеорите доставить фауну возможно только
в мёртвом виде.
— Но ведь кометного вещества у людей в руках никогда не было и нет. Как же можно проверить ваше предположение?
—
Дело в том, что метеоритов выпадает значительно больше, чем комет. Это
тонны разнородного, раздробленного материала. А вот комета — это
относительно редкое явление. И кстати, по этой причине недостаточно
изученное. Тут есть вопросы и у физиков, и у астрономов, и у
палеонтологов.
—
Нет ли у вас ощущения, что нас будто дразнят? Так хочется подержать
вещество кометы в руках, разобраться наконец, что же это такое… И не
дают!
—
Скажу такую штуку. Я теоретик, фундаменталист, но, когда я понимаю, что
мне что-то совсем недоступно, я не огорчаюсь и не ломаю руки. Нет —
значит, нет. Подождём удобного момента. Того самого случая, о котором мы
говорили. Ну, сто лет подождём, двести. Я не против!
— Значит, вы не расстраиваетесь по этому поводу?
—
Я не расстраиваюсь вот по какой причине. Я абсолютно уверен, что наше
познание абсолютно безгранично. Мы никогда ничего не сможем узнать до
конца. Всем нашим потомкам всегда хватит работы. И когда кто-то из моих
учеников говорит: «Я до конца не могу понять то-то и то-то», я всегда
отвечаю: «А до конца никто никогда ничего и не поймёт». Научная истина —
это как вечно удаляющийся горизонт.
— А по молодости было ощущение, что ещё чуть-чуть — и всё поймёте?
—
У меня очень давно возникло ощущение, что всегда нужно вовремя
останавливаться. Сделал что-то — остановись, осмысли и дай осмыслить это
другим. Потому что в конечном счёте твои открытия нужны для того, чтобы
дать возможность думать другим. Никак не для того, чтобы получать
награды, дипломы и премии.
— Почти 20 лет вы были директором Палеонтологического института. А сейчас вы чем занимаетесь?
—
Я главный научный сотрудник. А чем занимаюсь? Да всё тем же. Вот
видите, на столе лежат камни. Это не просто камни. Сверху из них торчат
какие-то организмы, скорее всего возрастом 2 млрд лет. У них уровень
организации кораллоподобных, и это говорит о том, что тогда условия на
Земле были не сильно отличными от тех, что существуют сегодня. Правда, и
в это многие мои коллеги не верят. Но мы не унываем, ищем там что-то
новое — и ведь находим!
—
Совет был сформирован по поручению президента РАН Александра
Михайловича Сергеева. Все члены Совета — очень достойные люди и
высочайшего авторитета учёные. Список формировался по следующим
принципам. Во-первых, это должен быть человек, не обременённый никакой
официальной должностью, с которой можно слететь, а значит, ему нечего
бояться. Членом Совета также не может быть член президиума. Второе — это
люди, весомые в науке, так что пренебречь их мнением просто немыслимо.
Третье — их взаимоотношения. В Совете старейшин должны быть люди,
которые могут друг с другом нормально общаться. Пусть они имеют разные
точки зрения, даже ругаются, но не настолько, чтобы не найти точку
соприкосновения. Это тоже очень важно. Два месяца я занимался подбором
кандидатов. Были деликатные моменты. Многие сначала решили, что это
почётно.
— А разве не так?
—
Предстоит в первую очередь большая, тяжёлая и не такая уж безопасная
работа. Давать советы не так-то просто, если понимаешь, что это должны
быть хорошо аргументированные советы, которые желательно не только
принять к сведению, но и использовать в дальнейшем. К нам вынуждены
будут прислушиваться. Мы все — представители разных специальностей,
поэтому никаких научных споров вести не будем.
— Как часто будете собираться?
—
Дважды уже собирались. Первый раз — с Сергеевым. Он ведь не случайно
решил организовать такой Совет. Дело в том, что подчинённый не всегда
скажет начальнику, что он думает на самом деле. А Совет старейшин может
сказать что угодно.
— Вы давно знакомы с Александром Михайловичем Сергеевым?
—
Я с ним познакомился незадолго до выборов в РАН. Наше отделение
биологических наук выдвинуло его наряду с физиками. Он мне понравился,
хотя изначально я отнёсся к нему настороженно, зная, что он работает в
Институте прикладной физики. Я вообще считаю, что прикладные
исследования в науке — штука опасная. Они, конечно, нужны. Иногда
необходимы. Но главная задача Академии — это всё-таки фундаментальная
наука. Поэтому я побаивался. Но потом, когда с ним познакомился, понял,
что всё в порядке. Он прекрасно понимает, что фундаментальная наука —
самое главное. Всё прикладное, что в результате возникает, — это всегда
следствие фундаментальных исследований. Без них никакой серьёзной
прикладной науки быть не может. Отсутствие фундаментальной науки — это
всё равно, что перекрашивать машину из чёрной в голубую и говорить, что
это прогресс. Потом мы его пригласили на отделение, а там было много
тех, кто поддерживал другого кандидата. Но послушали его и заколебались.
Мы проголосовали — и он победил. Многие такого результата, конечно, не
ожидали. Да я и сам не ожидал. Но сейчас по его поступкам я вижу, что мы
не ошиблись.
— Как вы оцениваете будущее российской науки?
—
В нашей стране говорить о перспективах довольно трудно. Хотя вопрос
ведь очень простой: до тех пор, пока власть не поймёт значимость
фундаментальной науки, ничего хорошего не будет. Но проблески в этом
отношении есть. Значение такой науки становится очевидным и во власти.
Создание
ФАНО было инструментом подавления Академии. Однако признать
ошибочность этого шага было сложно. А поскольку у нас всем правят так
называемые экономисты, хотя это никакие не экономисты, а бухгалтеры и
менеджеры, — тем более. Но я думаю, ситуация будет постепенно
улучшаться. Я испытываю, если хотите, осторожный оптимизм.